ВЫСТУПЛЕНИЕ НА МЕЖДУНАРОДНЫХ ДНЯХ ДЕРЕВЯННОЙ АРХИТЕКТУРЫ В КУЛДИГЕ (ЛАТВИЯ)
октябрь 2011
Мне было не просто готовить это сообщение. Деревом я специально не занимаюсь, хотя последние семь лет живу в деревянном доме и все строю из дерева, люблю деревья вокруг моего дома и сам дом – вообще люблю деревья и сам отчасти превратился в дерево.
В русском языке дерево почему-то считается символом глупости. Про недалеких людей говорят: «дубина», «чурбан», но этот шуточный взгляд по-моему, односторонний – он возник после изобретения металла и применения металлических орудий, а теперь уже утратил былой смысл. Что-то в дереве есть и умное. Хотя бы молчаливость. Вообще, хорошо говорит тот, в чьей речи слышно молчание. Меня убеждают только те люди, слушая которых я слышу и то, о чем они не говорят. Хотя мы никогда не знаем, почему то или иное не говорится. Я догадываюсь, что, прежде всего, что-то не говорится, потому что говорящий не знает как об этом говорить. Но «не знает» -- не значит «не понимает». Мы часто не говорим то, чего мы не знаем, но что понимаем. В разговоре о дереве, как и об архитектуре, нам приходится часто иметь дело с тем, чего мы еще не знаем. Но архитектура полна тайн и таинственна по самой своей природе.
Архитектура появилась в Древнем Египте – и неизвестно откуда. Последующие три тысячи лет архитектура Европы испытывала влияние Древнего Египта. Но откуда появился этот Древний Египет, нам совершенно непонятно.
Не могу не вспомнить человека из Латвии Эдварда Лиедскалниньша. Возможно, вы о нем слышали. Он был странной личностью, работал, кажется, счетоводом. Влюбился в молоденькую девушку, которая отказала ему во взаимности. Чрезвычайно раздосадованный, он уехал из Латвии в Европу, потом в Канаду, из Канады в Америку. Поселился во Флориде, купил кусок земли и стал строить дом в честь своей возлюбленной, оставшейся в Латвии.
Строил он, строил пока в начале 50х годов не заболел и умер. Когда после его кончины пришли на его участок, то обнаружили там настоящий замок, построенный из огромных глыб кораллового известняка. Соседи клянутся, что этот Лиедскалниньш в жизни никогда не пользовался наемными рабочими или тяжелой техникой. Однако блоки этого строения были пригнаны один к другому с такой же точностью как глыбы пирамиды Хеопса. После Лиедскалниньша остались какие-то записи, на первый взгляд абсолютно туманные. Сведения об этом замке можно найти интернете, если набрать: coral castle, поскольку он сделан из кораллового рифа. Однажды в замке испортилась калитка, сделанная из тяжеленной плиты, укрепленной на трубе, но поворачивающейся нажатием пальца... Через десять или двадцать лет работы входная плита покосилась и застряла. Приехала команда инженеров. Пытались починить – ничего не вышло. Как все это ухитрился в одиночку сделать Лиедскалниньш – непонятно. Лиедскалниньш для меня так же необъясним как древнеегипетская архитектура. Хотя, я думаю, что необъяснима и вся архитектура.
Мы так много говорим об архитектуре, что нам начинает казаться, что мы ее понимаем. Но понимание не связано с количеством сказанных слов, оно носит интуитивный характер. И хотя можно более или менее удачно выражать это понимание в словах, парадокс состоит в том, что знания, которыми сегодня обладаем, не достаточны ни для объяснения, ни для созидания архитектуры. Порой чем больше мы знаем об архитектуре, тем хуже ее делаем.
Древнеегипетские архитекторы не учились ни в МАРХИ, ни в парижской Эколь де Бозар, ни в Йельском университете, но строили очень хорошо. Причем в тяжелом камне. Поскольку в Египте почти нет деревьев, здесь не было попыток изображать в мраморе деревянную архитектуру. Египтяне изображали в камне травянистую архитектуру, в основном лотосы. Эти мои слова следует воспринимать с осторожностью, так как мы до сих пор не убеждены в том, что античный ордер следует изображению деревянных конструкций. То есть роль изобразительных мотивов в архитектурном творчестве, как своего рода мимесиса, нам еще не ясна в архитектуре.
Во время доклада Николая Малинина, мне в голову пришла мысль, что современная деревянная архитектура может пытаться изображать в дереве металлические и железобетонные конструкции. Это было бы странно, если к доскам начнут приделывать деревянные изображения гаек, шайб, винтов... Но что-то подобное действительно происходит. Порой теперешнее деревянное зодчество начинает подражать архитектуре из железа и бетона.
Но ведь дерево совсем другое! Когда из древесных опилок делают новые пластические материалы, то получают нечто полезное и прочное, но это уже не дерево!
Но вернемся к архитектуре и ее тайнам.
Общее место моих размышлений последних десяти-пятнадцати лет - гибель архитектуры. Архитектура гибнет, как и многое другое: искусство, музыка, живопись, национальные государства, империи, нации, наконец, сама человечность перерождается в нечто иное в процессе нового планетарного, цивилизационного процесса -- глобализации. Одним из симптомов гибели архитектуры я считаю утрату ею субстанциальности.
Что я понимаю под субстанцией? Прежде всего – вещество, материал. Вода - субстанция, дерево -- субстанция, камень -- субстанция... В архитектуре все большую роль играют уже не материалы, а идеальные сущности, такие как пространство, время, геометрия, число... Но вместе с субстанциальностью пропадают ее теплота, человечность и привлекательность. Новая архитектура, в отличие от старой, быстро надоедает.
Нечто подобное в политике происходит с отношением к долго не сменяемой власти, она надоедает. В архитектуре, однако, феномен надоедания связан в отличие от политики с модой. Все что существует – устарело, сказал некогда один их теоретиков научно-технического прогресса. В частности устаревает и современная архитектура. Мы хотим перемен – пел Виктор Цой, выражая интуицию современной молодежи.
Но ведь надоедает не все. Едва ли надоедает жизнь, свобода, любовь, и еще много чего.
В частности, как мне кажется, нам до сих пор не надоело дерево как материал архитектуры. Но не просто как строительный материал, хотя и он заслуживает самой горячей похвалы, а как особый вид субстанции.
И здесь я называю субстанцией не просто материал, с его физическими свойствами. стоимостью или какими-то утилитарными достоинствами и недостатками. а как нечто. что входит в нашу жизнь на уровне онтологических постоянных. Что это такое – онтологические постоянные. Я имею в виду какие-то условия человеческого существования, которые служат опорой жизнепонимания и жизнеощущения. Например, небо - оно субстанциально не как астрономический феномен или атмосферическое явление, а как одна из основных мифологем, как то, с чем мы связываем самый смысл существования.
Долгое время небо связывалось с идеей Бога. В том числе и в христианском мире. Но в Китае, например, нет Бога. Его заменяет культ Неба и сам Китай традиционно называется Поднебесная. Небо для Китайцев – священная субстанция. Но сфера субстанций распространяется на многое другое. В китайском гороскопе несколько субстанций, в том числе огонь, железо, вода. Греческий философ Эмпедокл, покончивший с собой, бросившись в жерло вулкана Этны, считал, что все состоит из четырех элементов - земли, воздуха, огня и воды. Эти элементы или стихии – они же субстанции.
Представления, согласно которым мироздание состоит из этих четырех элементов, сохранялись почти две тысячи лет после Эмпедокла. Только в XVII веке физики отказались от субстанциональных представлений о мире и перешли к геометрическим и числовым моделям, которые в ходу и сейчас. Субстанциальность исчезла. Сейчас все состоит из одних и тех же атомов или волн, между которыми происходят некие физические взаимодействия. Вслед за наукой и архитектура постепенно освобождается от субстанциальных постоянных – заменяя их логическими представлениями и числами понятиями фигурами.
Мне кажется, что радикальные изменения, которые грядут в третьем тысячелетии, будут революцией против математической и физической пространственно-геометрической онтологии. Во всяком случае – в архитектуре. Но эта революция не будет стремиться к уничтожению этой столь важной онтологии, она попытается лишь расширить поле субстанций, включить в них новые, которые уже когда-то были своего рода элементами мироздания, а затем были вытеснены идеологиями, в частности – научной. Новое мировоззрение ничего не должно уничтожать - все должно сохраняться. Но новому и старому нужно найти адекватное место, возвращая утраченное.
Одна из задач современной архитектурной мысли - восстановить в правах субстанцию, дерево, камень, воду, дерево, глину, воздух, цвет, свет -- все телесное, что нас окружает.
Думаю, что это удастся сделать мирным способом. Пусть некогда мифологическая вражда между деревом и камнем была связана со стихией огня. От дерева к камню заставлял переходить огонь. Но огонь был укрощен и дерево с камнем прекратили вражду.
Я живу на хуторе, где есть хлев, сложенный из валунов бутовой кладкой. Над ним деревянный чердак. Эта постройка - наглядный пример союза дерева и камня.
Победившие в 20 веке стекло и металл не заслуживают изгнания из архитектуры. Но они должны перестать вытеснять другие материалы, скорее, они должны полюбить их.
В истории архитектуры немало попыток метафорического переноса субстанциальных форм – изображения дерева в камне и изображения камня в дереве. Но едва ли необходимо изображать в дереве металл или бетон.
Классическим примером изображения дерева в камне считается Парфенон, хотя там давно выявлены парадоксальные несоответствия материалов. Архитектурный конструктивизм долго оставался железобетона в дереве и штукатурке. Шедевр советской архитектуры - мавзолей Ленина на Красной площади в Москве. Любопытно, как он превращался из деревянного сооружения в каменное, в какой мере каменный вариант сохранял или изменял свойства деревянного. Эта метаморфоза в античном духе. Но воплотившись в камне, он приобрел гораздо большую по сравнению с деревянным силу. Из деревянного мавзолея Ленина бы вынесли довольно скоро. Из каменного едва ли вынесут когда-нибудь. Камень его там держит. Ибо у камня есть какая-то странная энергетика. Эта энергетика, думаю, очень хорошо чувствуется в Египте.
Когда я приехал в Англию, где потом прожил пятнадцать лет, моей главной мечтой было увидеть Стоунхендж. На первые же выходные я поехал туда. Тогда Стоунхендж еще стоял заброшенным, как какой-нибудь латвийский каменный хлев. Вокруг не было ничего. Только шоссе, по которому неслись машины. Сейчас все изменилось. Устроили музей, куда приходят тысячи паломников, там происходят священные коллективные радения.
Стоунхендж – памятник каменного мегалитического сооружения. Что же связывает его с деревом? Порой предполагают, что деревянные бревна послужили техническим средством доставки этих каменных глыб за сотни километров от места каменоломен.
Но между местом добычи и местом, на котором стоит Стоунхендж, много холмов. Как могли вкатывать эти многотонные глыбы по бревнам вверх люди несколько тысяч лет назад остается неизвестным. Тайна технического происхождения роднит Стоунхендж с древнеегипетскими сооружениями. Но не только, их роднит и субстанциальная функция камня как такового, как священной субстанции. Можно предположить, что перемычки над столбами Стоунхенджа коренятся в деревянных конструкциях, но дело от этого не меняется. В каменном исполнении эти тектонические метафоры обретают совершено новый смысл и глубину.
Камень – это предмет, который провоцирует созерцание. То есть желание глядеть на него долгое время, не имея связывая это с какими то мыслями. Созерцательное состояние в архитектуре и искусстве имеет нечто общее с состоянием молитвы или медитации.
Молитва, созерцания и медитация освобождают человека от непрерывного потока мысли, выводя его в какой-то иной. трансцендентный план бытия.
Современные материалы к такому созерцанию не пригодны и даже имитация камня в виде фотообоев ни к какому созерцанию не понуждает. Видимо дело не только в оптических свойствах поверхности камня – но и в его так или иначе ощущаемой тяжести, массивности и инертности.
Современный кризис архитектуры в какой-то мере связан с утратой способности к созерцанию. Это конечно не означает, что интеллектуальные и образные завоевания современной архитектуры лишены потенциальной силы вызывающей созерцательное отношение. Но это созерцание современной архитектуры, будучи построено на мышлении и схемах геометрического и функционального (вербального) характера оказывается в совершенно ином отношении к времени жизни, к истории и к вечности, чем созерцание субстанциальных феноменов.
Всякое созерцание предполагает своего рода прозрачность или перспективность. Прозрачность и перспективность особого рода. В прямом смысле слова камень не стекло. но он по-своему он прозрачен. Когда мы смотрим на камень, мы как бы смотрим вглубь этого камня. Что это за глубина? Быть может в камне видно время, геологическое время его возникновения. Но это не обдумывание процессов происхождения минералов, а просто усмотрение этого трансцендентного человеческой жизни времени становления мира. И тем не менее человек как существо живущее во времени способно чувствовать своего рода родство всех темпоральных процессов и феноменов. В частности, в созерцании.
В дереве мы способны видеть ту же стихию времени.
Феноменология и поэтика времени в архитектуре всегда была очень сильна, и она была приглушена в 19-20 веках интересом к оптическому и геометрическому переживанию пространства. хотя часто, говоря о пространстве, великие современные архитекторы имели в виду время.
Время в архитектуре развертывается двумя разными способами. Один - это драма смены видов, это время кинематографическое. Архитектура в таком понимании - своего рода фильм. Двигаясь через архитектуру, мы меняем кадры, планы, происходят наслоения, заслонения, эффекты монтажа, тени и света... Это одно время условно говоря – кинематографическое.
И совершенно другое время - это неподвижное созерцание.
Своего рода промежуточной субстанцией, соединяющей в себе движение и неподвижность, оказывается пламя, огонь. В этом секрет того, что на огонь как и на текущую воду или работающего человека не устаешь смотреть. Как то мне пришла в голову мысль, что по телевидению можно было бы показывать горящий камин или костер. На фоне этого костра можно было бы размещать рекламу, но так, чтобы она не заслоняла языков пламени. Разумеется, такой канал имел бы больше успеха зимой, летом можно было бы то же самое сделать с видом низвергающегося водопада. И созерцание огня и воды было бы, может быть, полезнее бесчисленных сериалов.
Найдя нечто схожее в созерцании камня, огня и воды, приходишь к мысли о том, что все эти виды созерцания уходят корнями в погребальный ритуал.
Архитектура рождалась в свое время из погребального культа и дух поминовения, воспоминания, неразрывный с феноменом созерцания роднит архитектуру разных веков.
Даже у палладианских вилл есть этот дух.
Кладбищенский ритуал связан со стихиями огня и камня. Камнем символически придавливали дух покойника, чтобы он не выходил и не мучил по ночам людей. При обряде погребальной кремации дух и тело покойника пожирал огонь. Недавно я узнал, что в Древнем Египте тоже были демонстрации, в которых египтяне требовали улучшения условий жизни. Но не той жизни, которой они жили на земле, а той, которая их ждет после смерти. Со времен Древнего Египта и по ту сторону жизни сохранялось неравенство в судьбах людей и люди хотели добиться от жрецов улучшения своей загробной жизни.
Эти люди, точнее этот дух заботы о посмертном бытии и создал архитектуру. Архитектура, мне кажется, является древним символом жизни вне жизни. Может быть не стоит говорить «после смерти», а о продолжении жизни вне земной жизни. Это странная формула, которая обозначает не смерть, но инобытие. Это бесконечность.
Сейчас говорят, что генетика вскоре сможет обеспечить бессмертие индивида. В таком случае в будущем, если мы не попадем в авиа или автомобильную катастрофу, то имеем шанс жить вечно. Но эта вечная жизнь кажется уже сейчас лишенной смысла, она быстро надоест. Как железобетонная архитектура, как власти... Но какое-то инстинктивное чувство всегда влекло людей к тому, что не надоедает. Это не надоедающее продолжение и есть одна из главных стихий архитектуры, отличающей ее от простого строительства.
Архитектура как символ не надоедающего продолжения.
Вот слова, которые, при всей их условности, выражают смысл архитектуры. И в этом состоит ее. Никакое другое искусство не дает столь сильного чувства приобщения к продолжению существования. И люди это чувствуют. Богачи заканчивают тем, что начинают строить для себя какие-то сооружения, видимо, ощущая, что в этих сооружениях есть что-то, чего нет в их банковских счетах.
Таким образом, архитектура может обеспечить выносливость от усталости, от надоедания... Недоедание и надоедание вот два слова, которые можно считать символами противопоставленными утверждению жизни во времени. Жить надо в том, что не надоедает.
Мне кажется, что это качество архитектуры важнее, чем украшение ее символами статуса, или рискованной смелости инженерных решений.
Старость можно понимать как форму постоянного омоложения, продолжения жизненных инициатив, принципов, то есть, начал. И дерево лучше, чем что бы то ни было, выражает этот парадокс индивидуального возрождения Быть может, старое дерево моложе молодого! Вы строите что-то из дерева и ждете, когда же оно, наконец, состарится. Потому что тогда в нем, наконец, появится энергетика, которой не было в свежеспиленном или свежесрубленном дереве.
Деревья умножают количество кислорода в атмосфере, который по законам химии необходим для их сжигания. Тут мы снова сталкиваемся с субстанциями огня и плоти. Дерево, собственно говоря, это плоть. Как и плоть человеческая оно горит. В процессе кремации сжигают трупы дрова – трупы деревьев. Горение – многовекторный символ. Можно гореть в жизни, на работе, в любви … гореть и не сгорать.
Жизнь – это горение без сгорания, телесно-духовная метаморфоза, от которой мы сегодня отвернулись. Старость не пепел – старики не минеральный остаток горения, скорее, они напоминают уголь антрацит, горят без яркого пламени, но с большим выделением тепла.
Ценность старости не ослабла и в наши дни.
Просто наша сегодняшняя жизнь ориентирована на молодежную культуру, на моду, на прогресс, в пику индивидуации, личности, собственному «я».
Идея существования во времени, о которой я говорю, в связи с субстанциальностью архитектуры, отличается от распространенной в наши дни идеологии прогресса. Конечно, в прогрессе мы тоже видим способ существования во времени и тем самым прогресс в равной степени выражает нашу темпоральную природу. Но в этой идее два начала, которые, в какой-то мере, направлены в противоположные стороны. Мы верим, что будущее будет лучше, чем сегодняшний день и ждем наступления завтрашнего дня. Но ведь послезавтра станет еще лучше, и все достижения завтрашнего дня поставит под сомнения. Наше завтра грозит быть уничтоженным прогрессом так же, как им уничтожается наше сегодня.
Что же можно противопоставить идее прогресса, в качестве одной из альтернатив бесконечного поступательного движения? Я думаю, что это идея индивидуации.
Индивидуация есть движение, к раскрытию смысла и способностей собственного существа – человека, или социальной общности. Индивидуация не отменяет прошлых состояний, она вплетает их в свои будущие ступени. И в то же время она сохраняет уникальные начальные принципы неповторимости индивидуального существа.
Собственно индивидуальность в темпоральном, то есть временном отношении, всегда есть судьба. Но судьба не лежит вне индивида, она принадлежит ему и только ему. В этом субстанциальность индивидуальности и судьбы. То что мы называем «разделением судьбы» не есть приобщение к чему-то внешнему нам, но тем, что целиком захватывает нас вместе с другими. Темпоральность субстанциального созерцание есть один из способов переживание судьбы, парадокс которой в том, что она принадлежит нам и одновременно не может полностью уложиться в нашу волю, что она оказывается во многом вынужденной и в то же время готовой предстать перед судом.
В архитектуре мы всегда различали – что в произведении можно отнести к всеобщему прогрессу зодчества и то, в чем запечатлены индивидуальные обстоятельства места, времени и авторского дара.
Планетарная клаустрофобия и субстанциальность индивидуальности
Мне кажется, что в ближайшие годы человечество начнет переживать антропологический кризис, которой я называю «планетарной клаустрофобией». Попробую пояснить, что это значит.
Современные коммуникации – телевидение, радио, интернет - делают земной шар все меньше с каждым днем. Доступность любой точки земного шара – и реальная и информационная, делают все планетарное пространство близким, сравнительно малым.
Сейчас с помощью интернета я могу оказаться в любой точке земного шара, посмотреть сверху на мой хутор, связаться с любым собеседником... Раньше или позже люди почувствуют, что Земля неотвратимо сокращает свое пространство, свою бесконечность, неисчерпаемость.
Возможно, что первые симптомы этого чувства сопровождали космический энтузиазм 60х годов, когда родилось стремление в бесконечные просторы Вселенной.
Но отъезд с Земли в иные миры и галактики не решает проблемы – ведь повсюду мы столкнемся с той же принципиальной ограниченностью собственного жизненного пространства и исторического опыта. Переселение в далекие галактики мало реально, но если бы оно и могло осуществиться – нет никакой гарантии, что оно прибавило бы нам смысла существования.
Шведский поэт, лауреат Нобелевской премии, Харри Мартинсен 60-е годы прошлого века написал поэму «Аниара», в которой описывал депортацию людей с перенаселенной Земли в далекие галактические миры. Быть может, это самое грустное и пессимистичное произведение мировой литературы.
Не исключено, что в будущем чувство замкнутости земного пространства породит феномен «планетарной клаустрофобии», страдать которой начнут даже дети. Их начнет томить тоска, что они живут всего лишь на одной планете в бесконечном космосе. Человечество может охватить апатия. Нам знакома относительная социальная апатия, сегодня охватившая в конце прошлого века многие страны и народы. Быть может, выходом из этой апатии и станет индивидуация.
Одним из способов сохранить неисчерпаемость земной цивилизации был бы отказ от стереотипов и стандартов, везде, где речь идет о человеческом духе и времени его жизни. Не должно быть двух одинаковых вещей, двух одинаковых домов. В старой Кулдиге нет двух одинаковых дверей, но мы живем в мире стандартов во всем – от одежды и автомобилей, до надежд на будущее.
Что делать? Некоторые предлагают отказаться от индустриального производства и вернуться к ручному труду. Ряд теоретиков архитектуры, включая знаменитого англичанина Джона Рескина, считали, что архитектуру можно делать исключительно руками, что архитектор – это скульптор. Каждая архитектурная деталь должна нести отпечаток рук этого мастера...
Но в архитектуре победила и до сих пор не теряет позиций универсальная идеология «организации пространства». Пусть она и не отрицает индивидуальности, но она ее и не подчеркивает. Что такое «организация пространства»? Это организация, которую, как всякую организацию, можно и чаще всего бывает нужно упразднить.
Но тогда мы окажемся во власти хаоса. Спрашивается – какова жизненно допустимая мера хаоса, сколько промежуточных инстанций лежит на линии, соединяющей полюса порядка и хаоса.
Кажется это проблема социальной организации ведет к идеологии анархизма, отчасти угасшей еще в позапрошлом столетии. Но не исключено, что есть и иной путь ее обсуждения, связанный с категорией субстанции, то есть чего-то, что служит причиной самой себя, замкнутым кольцом детерминации. Такая замкнутая связь детерминации обеспечивает изменение и сохранение, развитие и самотождественность. Она не предусматривает возможность реформ и реорганизации. Она по-своему консервативна и по-своему трансцендентна, так как не исключает бесконечного изменения. Я вижу в субстанции такие потенции к темпоральному существованию и нахожу, что индивидуация обладает этими свойствами субстанциальности. Индивидуация может оказаться особым видом субстанциальности, в котором существование и открыто к изменениям, и замкнуто на воспроизводство собственных парадигм существования. Тогда тайна созерцания субстанций в архитектурных формах обретает смысл постижения перспектив бытия, уже не связанных с формальной организацией материала, но пронизывающий сам этот материал как своего рода символ жизни как становления.
Я связываю эти представления и с феноменологией камня, и с феноменологией дерева. Камень, как вода и воздух, и пламя не стареет. Дерево, в отличие от многих искусственных материалов умеет стареть достойно. Причем его старение сохраняет его особое индивидуальное достоинство. Мы можем учиться у дерева стареть. Но это старение не есть разрушение, ветшание, одряхление – оно есть аккумуляций индивидуальных событий кристаллизующихся в судьбу и личность.
Есть ли граница персональной индивидуации? Кажется, что такой границы нет и что даже смерть не останавливает формирование индивидуальности и ее судьбы. Не на этом ли покоится идея бессмертия души?
Если субстанция оказывается однородной понятиям Бога и Природы, спрашивается, как соотносятся эти понятия в архитектуре?
Деревянная архитектура способна научить нас стареть с достоинством. Здесь лежит важная, как мне кажется, линия различения достоинства и красоты в архитектуре. Со времен Витрувия архитектуру связывают с категорией красоты, модернизм видел в ней символ молодости. В итоге старость в наши дни, оказалась лишена прав красоты. Но быть может дело в том, что достоинство важнее красоты и архитектура по природе своей обречена быть именно символом достоинства, а не красоты.
Есть много карикатур на руины современной архитектуры. Вспоминаются снимки домов поселка Пеcсак, построенного Корбюзье в 20х годах, на растрескавшихся стенах которых сегодня растет трава. Зрелище и грустное и комичное. Архитектура, родившаяся как символ молодости, не способна покрыться морщинами. Вечная привлекательность классических руин обязана не их красоте, а их достоинству. Косметика омолаживания свидетельствует об утрате чувства достоинства старости.
Идеология молодости, к которой нас приучали с детства, выражает эту символику прогрессизма.
Мы разучились стареть и не воспринимаем достоинство как нечто, превосходящее красоту! Но архитектура, которая пытается не стареть, устаревает с еще большей скоростью.
В Санкт-Петербурге, напротив Академии художеств стоят два древних сфинкса, привезенные из Египта. Эти сфинксы старше Невы. Когда их делали, самой Невы еще не было. Древние сфинксы смотрят на Неву как на нечто новое. Это замечание заставило задуматься, что же происходит - ведь и река Нева и ее окрестности, части природы, а гранит, привезенный из Египта, – замкнут в пластическую форму скульптуры, запечатлен фигурой. Но таким образом этот древнеегипетский гранит получил возможность путешествовать и в пространстве, и во времени. И эта форма есть вариант индивидуации, вносящий свои коррективы в судьбу пространства и времени, такая форма, которая выходит за рамки организации. В каком-то смысле мистическая форма. Ибо в ней просвечивает субстанция не только гранита, не только природы, резонирующей с северной природой Невы и ее ландшафта. Сфинксы на набережной северной реки - Невы, рожденные в полярно противоположных климатических условиях и объединяясь идеей дельтообразного устья рек – Нила и Невы, заставляют слышать субстанциальный голос гранита и природы, климата и неба в их индивидуальных воплощениях.
В рассказах известного оккультного учителя Георгия Ивановича Гурджиева мне запомнился один эпизод. Когда умирала его бабушка. Она позвала своего малолетнего внука к своей постели и сказала ему: «Георгий - я умираю и мне нечего тебе оставить. Хочу дать тебе один совет – никогда не делай того, что делают другие». Совет, конечно странный, но в нем просвечивает тема индивидуации, как способ преодоления безличной пустоты времени и пространства. Архитектура, на мой взгляд, родилась как символ субстанции , охватывающей самодовлеющую стихию Природы и самодовлеющий принцип Индивидуации.
Поскольку субстанциальные свойства материалов воплощаются в архитектурной форме, они тем самым преодолевают границы бытия этой индивидуальной и схематической формы. Утрата субстанциальности в архитектуре приводит к тому, что все способы ее существования сводятся к форме, форма к норме, а норма к организации.
Тайа воплощения несоизмеримых начал развоплощается в организации и нормативности. Древнее жречество, постепенно превращаясь в современную бюрократию, утрачивает свою жизненную энергетику, мертвеет, теряет свойства субстанциальной инициативы.
Архитектура как социальное искусство долго хранило остатки субстанциальной трансцендентности, и только сейчас оказалась перед той гранью, за которой это свойство способно бесповоротно исчезнуть.
В мире современной организованной технической жизни огромное число формальной организованности оказывается бессубстанциальным, а потому и сам человек теряет свою субстанициальность - которая в значительной степени проявляется в уникальности человека. Внимание к индивидуальности оказывается, в таком случае, силой сдерживания нормативной диктатуры стандартных смыслов и сохранения исторической неповторимости каждой жизненной ситуации. Именно этим субстанциальность выходит за рамки имитации и изображения. Но сила субстанциальности не агрессивна – она таинственна и естественна. Архитектура индивидуальна как люди или деревья, как города, страны и культуры. Внимание к индивидуации становится в наши дни способом постижения неорганизованной темпоральности и пространственности бытия.
Но потому-то интенция к индивидуальности не может быть предметом привычной технической или социотехнической организации, и до сих пор выпадает из круга психотехнических и бюрократических практик. Возврат к себе как к субстанции быть может, был бы облегчен архитектурой, которая не согласится терять свою субстанциальность и будет искать пути субстантивизации и индивидуации самой формы.
Такая архитектура, возможно, научит нас не только стареть, но и сохранять достоинство в любой момент своей жизни и судьбы. И каждый народ, город и страна имеет на это права и возможность. В Латвии есть все необходимые стихии субстантивной индивидуации - природа, свет, ветер, дерево, вода, пространство, время. Но индивидуальность не может быть нормативной или проектной. Она рождается, по собственной воле. Не во имя прогресса, а просто – вот как любая страна – Латвия, Китай или Россия - единственная и неповторимая!